Чтобы сделать ему приятное, я проглотил слезы, поднатужился — и бац: улыбка!

Он был доволен. Казалось, что ему уже не так больно.

Бац: улыбка!

Он тихо закрыл глаза.

— Мсье Ибрагим!

— Тсс… Не волнуйся. Я не умираю, Момо, я присоединяюсь к необъятному.

Вот так.

Я еще немного задержался в тех краях. Мы много говорили о папе с его другом Абдуллой. И мы тоже много вертелись.

Мсье Абдулла был как мсье Ибрагим, но только то был пергаментный мсье Ибрагим, с кучей редких слов, стихов, заученных наизусть, мсье Ибрагим, который большую часть времени читал, а не сидел за кассой. Те часы, когда мы вертелись в текке, он называл танцем алхимии, танцем, превращающим медь в золото. Он часто цитировал Руми. Тот говорил:

Золоту не нужен философский камень, а меди нужен.
Совершенствуйся.
Умертви то, что живо: это твое тело.
Оживи то, что мертво: это твое сердце.
Спрячь то, что явно: это земной мир.
Верни то, чего нет: это мир будущей жизни.
Уничтожь то, что есть: это страсть.
Создай то, чего не существует: это намерение.

Так что даже сейчас, когда мне плохо, я верчусь.

Рука в небо — и я верчусь. Рука к земле — и я верчусь. Надо мной вертится небо. Подо мной вертится земля. Я уже не я, а один из тех атомов, что вертятся вокруг ничто, которое есть все.

Как говорил мсье Ибрагим: «Твой ум — в щиколотке, и щиколотка твоя мыслит очень глубоко».

Я вернулся автостопом. «Доверился Богу», как сказал мсье Ибрагим о нищих: я просил милостыню и спал под открытым небом, и это тоже был прекрасный подарок. Мне не хотелось тратить деньги, которые мсье Абдулла сунул мне в карман, обняв меня, перед тем как мы расстались.

Вернувшись в Париж, я обнаружил, что мсье Ибрагим все предусмотрел. Он раскрепостил меня: я был теперь свободен. И унаследовал его деньги, бакалейную лавку и его Коран.

Нотариус протянул мне серый конверт, из которого я осторожно извлек старую книгу. Наконец-то я мог узнать, что же было в его Коране.

В Коране лежали два засушенных цветка и письмо его друга Абдуллы.

Теперь я Момо, и на нашей улице меня всякий знает. В конце концов я не стал заниматься экспортом-импортом — я тогда это ляпнул просто так, чтобы произвести впечатление на мсье Ибрагима.

Иногда моя мать приходит меня навестить. Она зовет меня Мохаммедом, чтобы я не сердился, и спрашивает, что нового у Моисея. Я ей сообщаю.

В последний раз я объявил ей, что Моисей нашел своего брата Пополя, оба они отправились в путешествие и, по-моему, мы их еще не скоро увидим. Может, о них уже и говорить не стоило. Она задумалась — она всегда держалась со мной настороже — и ласково прошептала:

— В конечном счете, может, это не так уж плохо. Есть детство, которое нужно покинуть, есть детство, от которого нужно излечиться.

Я сказал ей, что психология не по моей части: я держу бакалейную лавку.

— Я бы хотела как-нибудь пригласить тебя к нам на ужин, Мохаммед. Мой муж очень хотел бы с тобой познакомиться.

— А чем он занимается?

— Он преподает английский.

— А вы?

— Я преподаю испанский.

— А на каком языке мы будем говорить за едой? Да ладно, я пошутил, я согласен.

Она порозовела от удовольствия, что я согласился. Да нет, правда, на нее было приятно посмотреть: можно подумать, что я ее облагодетельствовал.

— Так это правда? Ты придешь?

— Ага.

Конечно, странновато видеть, как два служащих Министерства образования принимают у себя бакалейщика Мохаммеда, но, в конце концов, почему бы и нет? Я не расист.

И вот теперь… так и повелось. По понедельникам я хожу к ним в гости с женой и детьми. Малыши такие ласковые, они называют преподавателя испанского бабушкой; надо видеть, как ей это нравится! Иногда она так довольна, что робко спрашивает меня: может, мне это неприятно? Я говорю, что нет, ведь у меня есть чувство юмора.

Вот теперь я Момо — тот, что держит бакалейную лавку на Голубой улице. На Голубой улице, которая вовсе и не голубая.

Для всех я — местный Араб.

В бакалейном деле Араб — это значит: открыто и по ночам и даже по воскресеньям.